Жерар Депардье: «Я не волен знать
Сейчас у Депардье малоподходящая для размеров крупной (я бы сказала, тучной) звезды квартирка. «Временная скорлупа» — по его собственному признанию. Депардье здесь после множества семейных перемен и неурядиц. Он пригласил нас с подругой в гости и, узнав, что подруга хорошо играет на рояле, неожиданно заявил: «Я очень люблю музыку!». (Может, «проигрывал» роль композитора из фильма «Зеленая карточка», где в кадре бесподобно справлялся с роялем).
Депардье гасит верхний свет, и комната теперь освещается лишь улицей. Он просит сыграть ему что-нибудь из Чаплина или Листа. «Играет как зверь», — говорит Депардье, указывая на облупленный инструмент, задвинутый в угол комнаты, — странную конструкцию с горсткой пыльных клавиш.
— Откуда он у вас?
— Сосед по этажу выкидывал. А я не мог пройти мимо. Стоит он — такой несчастный, большой, годный лишь на выброс. Какие-то ассоциации жалостливые в голову лезут.
Он неподражаемо сентиментален в этот вечер и, кажется, совсем не весел. Сервирует стол, сбрасывает в одну кучу сыр, ветчину, хлеб, фрукты и бережно расставляет по углам четыре бутылки с собственным анжуйским вином. «Мясо в морозилке, но микроволновка шалит — что-то там отошло. А работала как зверь! Чай еще можно сделать». Вот тебе и весь комфорт!
Моя подруга идет к роялю, по пути спотыкается о какой-то предмет — и тот с лязгающим, отвратительным визгом катится под диванчик.
— Это ролики, ролики! — кричит Депардье. И раздается ржание!
Смехом это громоподобное извержение не назовешь. То, что выплескивается наружу из бездонного нутра Депардье, — камнепад. Последствия рухнувшей горы! Он любит водить людей за нос, мстя за издевку над носом собственным. Прикинется тихоней — глаза долу, волосы закрывают пол-лица. И дремлет где-нибудь в уголке тихой сапой. Потом вдруг как грохнет! Просто так, без всякой причины, и глаза его светлеют! И эхо — длиной в час!
Так было, как минимум, однажды на приеме у господина Ширака, тогдашнего мэра Парижа а ныне президента страны, пригласившего к себе лучшие силы из актерской и журналистской братии Парижа. Меня, практиковавшуюся в парижском киножурнале, водили туда «смотреть Депардье». Он сидел один, угрожая свой тяжестью маленькому зеркальному столику, потягивал вино и зачарованно смотрел в одну точку темным, непрозрачным взглядом. В России его тогда знали по двум-трем комедиям типа «Невезучие», где партнером Депардье был куда более у нас известный Пьер Ришар. Посмотрев в Париже фильм Марко Феррери «Прощай, самец!» — кино о человеке, неслыханным образом сочетающем в себе любовь к одному-единственному живому существу — обезьянке — с ненавистью ко всему человечеству (к себе в том числе), я потеряла голову. Я стояла в сторонке, поглядывала на него безнадежно, и вдруг он — грохнул, Мадам Ширак уронила ложечку на ковер. Джинн выскочил из закупоренного гигантского сосуда и опрометью помчался по светскому залу! «Здравствуйте, господин Депардье, — сказал присутствовавший на приеме журналист, а мы вас тут ждем, ждем…».
— Жерар, вы не любите, когда вокруг много людей?
— Они мне не мешают! Когда я в себе, то есть в самом себе.
Ролики скрываются под диваном, Депардье ржет, расставаясь с печалью, как джинн с бутылкой, как бабочка с коконом!
Он только что снялся в фильме «Ангелы-хранители» одного из крупнейших режиссеров мира -Мориса Пиала, уже где не в первый раз сыграл персонаж, который «не в себе», с точки зрения общественности, и в себе самом, с точки зрения Депардье.
— Только тот, кто немного «того», может совершить настоящий поступок. Вотты говорила, что тебя потряс «Прощай, самец!». Помнишь, что сделал мой герой, потрясенный смертью любимого чада?
— Сжег себя.
— Да!
— По-моему, это ужасно, бесчеловечно и бессмысленно.
— Ничего подобного. Тебя это восхитило, ошарашило, заставило кричать. Потому что был совершен поступок. Поступок никогда не нуждается в комментариях — ты просто кричишь, и все!
— Наверное. Но время от времени хочется тишины, примирения с жизнью. Покоя. Пусть на чуть-чуть, но хочется. Даже «тронутым».
— Конечно, но для этого существует виноградарство.
У него превосходный дом в провинции Шато де Тиньи — вокруг гектары винограда. Eго деды и прадеды были крестьянами, и он радостно следует семейной традиции, ежегодно экспортируя в Америку сотни бутылок доброго анжуйского вина. Он устраивает избранным посетителям экскурсы в дебри широколистных лоз, наряжаясь попеременно то в куртку Колумба, то в придворный камзол Сирано, то в замасленную робу скульптора Родена.
— Но ваши герои не просто «тронутые». Все они обижены жизнью, нелепы, убоги. Даже самые величественные из них — Колумб, Сирано.
— Только величественные и обижены судьбой по-настоящему. Потому что их жизнь — это слава, сменяющаяся падением. Я влезал в шкуры моих героев. Это больно. Очень больно. Я знаю про своих героев больше, чем родная мать.
Я ем то, что едят они, я начинаю оглядываться на тех женщин, которые нравились им. Я говорю про них в настоящем времени, представляю, как они стали бы решать мои проблемы — финансовые, любовные.
— Откуда вы так хорошо знаете ваших героев? Из книг?
— Я чудовищно необразован. У меня незасорены мозги, они первобытны и свежи, готовы для приема нужной информации. Eсли мне нужно узнать про чью-то судьбу, я поступаю, как Кассандра, — закрываю глаза, концентрируюсь на человеке. Вообще, у тех, кому суждена слава, только одна дорожка: возвышение — падение. Такая траектория движения тела и духа.
— Но между двумя этими понятиями — целая жизнь.
— И в ней не так много комбинаций. Их можно просчитать: любовь-ненависть, дружба-предательство, власть-бессилие. Жизнь великого человека — всего лишь цепочка антонимов.
— Вы не думаете, что и ваги жребий таков?
— Я неволен знать — велик ли я.
Думаю, что-то про свое будущее он наверняка знает: нельзя не сделаться пророком, проживая столько разных жизней.
В детстве он мало читал и не любил говорить вслух — сильно заикался. Школу забросил рано. Приторговывал продовольственными карточками на американской военной базе. Затем из родной глуховатой провинции сбежал в Париж вслед за приятелем, собиравшимся стать актером. Там изобразил нечто смешное перед учителем приятеля, и тот, подивившись ловкости деревенского паренька, отправил его к логопеду. Потом была первая в жизни роль у режиссера Маргарет Дюра. Депардье починил ей сортир -. она предложила ему эпизод в картине.
Пути славы неисповедимы, хотя их и можно высчитать и прочертить — это он усвоил рано, на собственном опыте. Снявшись у Бертрана Блие в «Вальсирующих», он проснулся знаменитым и пошел с крестьянским своим напором, выставив вперед фамильную гордость — картофельный нос, на штурм французского кино. Оно сдалось без боя и обласкало его — молчаливого, очарованного й ржущего, как жеребец. Простого, как булыжник, разбивающий окно, и хрупкого, как китайский фарфор. Жестокого и беззащитного, как старый выброшенный рояль. Пьяного и смирного. И всегда немного «тронутого». Цепочка антонимов, Неполный перечень амплуа. Эдакий детина, эдакое дитя! Звездное!
— Жерар, больше всего я люблю вас в «Зеленой карточке», где вы из уродливого, жирного, громкого как-то в миг, который ускользает от глаз, превращаетесь в цветок.
— Я не верю людям, в которых влюбляются с первого взгляда. Любовь должна зарождаться тихонечко, преодолевая лютую вражду. Вроде ты еще ненавидишь, а в глубине души сознаешь: люблю! Вроде просто так перелистываешь альбом с ее фотографиями, а на самом деле — сдуваешь с них пылинки! Такая любовь входит в тебя как нож в сердце, как нож в масло. И она на века.
По-моему, никто не пробовал переводить его фамилию с французского языка, а перевод между тем почти божественный. Как вкус того анжуйского, которым он потчует своих гостей. Депардье — де ла пар де Дье: от имени Бога. Не слабо, правда? Немного ли, впрочем, берет на себя этот Жерар — крестьянский сын?
— Ничего не беру. Просто я пришел в этот мир вторым его гражданином. Зачем — время покажет. А первым был Деде.
— Кто, простите, был первым?
— Деде. Мой отец. А я — второй.
***
фото: