X

  • 20 Декабрь
  • 2024 года
  • № 141
  • 5640

Белые башни Родины

Какое-то время назад среди писателей, живущих в славном городе Eкатеринбурге, где я сейчас обитаю, родилась идея: хорошо бы, братцы, написать коллективную книжку, в которой каждый из нас что-нибудь расскажет о себе. Или свою биографию, или про какой-нибудь случай из жизни, или о своих мыслях по поводу нелегкой писательской доли и творческих терзаний. Почти всем идея пришлась по душе. Надо сказать, здешний писательский народ живет более или менее мирно — в отличие от наших коллег во многих других городах и в матушке-столице, где братья по перу, оказавшиеся волею судьбы и политики в разных творческих союзах, активно «выясняют отношения». У нас выяснения случаются редко, делить нечего, и, мне кажется, далеко не все и не всегда помнят, в каком именно союзе кто состоит. В праздники сходимся за одним столом, напитки пьем одни и те же. И успехам друг друга радуемся независимо от «творческой принадлежности». И многие литературные дела решаем вместе. Вот и за книжку взялись дружно.

Мой друг Александр Кердан предложил назвать книжку «Автограф».

Книжка получилась интересная, живая такая. И красиво была издана. Один недостаток — уж больно маленький тираж. Так сказать, для внутреннего пользования. Может, когда-нибудь переиздадут. Например, к празднованию столетия со дня создания Ассоциации писателей Урала, объединившей наконец многие союзы литераторов (в том числе и тюменских).

Для «Автографа» каждый писал кому что хотелось. Многие отдали дань автобиографическому жанру. Мне пересказывать десятый раз историю своего грешного бытия было лень, и я решил отделаться слегка дурашливым рассказом, взяв за основу недавнее предутреннее сновидение.

Сел, написал. Назвал этот скороспелый творческий продукт «Белые башни города». Отдал в книжку. Знатоки литературной теории сказали, что это «эссе» (вот словечко-то!). Ну и ладно. Главное, что оно (эссе то есть) сгодилось для общего дела.

А недавно, вернувшись в Eкатеринбург из родного города Тюмени и взявшись за очередные мемуары (каковыми в последние годы грешу все чаще), я подумал, что этот отрывок из «Автографа» вполне годится для начала предисловия к ожидаемому трехтомнику автобиографических повестей. Главное, не надо ломать голову — запустил уже готовую пластинку, а дальше мысли, цепляясь друг за дружку, куда-нибудь вывезут. Называется такой метод умным термином «литературные ассоциации» (не путайте с Ассоциацией писателей Урала — она не метод, а общественная организация).

Впрочем, хватит «предисловий к предисловию». Вот он, тот самый рассказ-эссе.

«Недавно я видел славный сон. Будто в каком-то кабачке на улице Малышева встретил одного знаменитого (очень знаменитого!) поэта. Как он оказался в Eкатеринбурге и почему один, не знаю. Мы сидим за пластмассовым столиком, пьем не водку, а томатный сок (сон же!) и заедаем удивительно аппетитными шашлыками — таких наяву я не ел уже лет двадцать…

До этого мы с Поэтом встречались всего несколько раз, в Москве — то по делам, то за общим ресторанным столом. Он, конечно, меня не помнит. Мало ли с кем он встречался, поездив по всему белу свету! Но делает вид, что помнит. С помощью окольных вопросов выяснил, как меня зовут, и теперь ведет очень дружескую беседу. Я чувствую, что ему в самом деле хорошо со мной. Тем более, что я оказал ему немалую услугу. При каких-то странных обстоятельствах Поэт «посеял» свою обувь и теперь стыдливо шевелит под столом ступнями в белых носках с дырками. Иногда вздыхает по этому поводу. И я говорю:

— Слышь, Жень, забирай мои башмаки. У нас, вроде бы, один размер.

— Да ну, что ты! А как же ты?

— Я у себя дома. Как-нибудь извернусь…

— Ну, старик, ты меня спас! Я тебе по гроб жизни… Но все-таки как ты будешь босой-то?

Я смеюсь. Я в глубине души понимаю, что это сон. А во сне я умею в один миг превращаться в пацана. Мальчишкам же, как известно, гулять босиком не возбраняется. Особенно после такого ливня, который сейчас утробно гудит за окнами кабачка, обещая громадные лужи и прохладу.

Чтобы убедиться в истинности своего убеждения, в ту же минуту я перескакиваю на новую ступеньку сна и вижу себя десятилетним. На краю родного города Тюмени, на мокром после недавнего дождя асфальте, под серым, но ласковым, с отдаленными проблесками солнца, небом.

С обочин пахнет мокрой полынью и лопухами.

Я стою на длинном пустом шоссе. Кажется, это наш пригородный Червишевский тракт. Но в то же время я знаю, что он ведет в подмосковный городок Дмитров, чьи крыши и колокольни, я вижу впереди во влажном воздухе. Мне туда и надо.

Я подворачиваю выше щиколоток широкие потрепанные штаны, толкаюсь об асфальт босыми подошвами и начинаю разбег. Скорее, скорее… Встречный воздух становится плотным, как тугая вода. Я отбрасываю назад руки, ставлю под нужным углом твердые и прямые, как закрылки, ладони. Упругая сила приподнимает меня. Лечу… Теперь главное — не потерять ощущения резонанса с тонкими струнами гравитации, которые пронизывают мое тело и душу.

Вот она радость свободного полета! Ветер швыряет навстречу влажные клочья, штанины раскрутились и трепещут у ступней, словно их треплет зубами дюжина веселых щенков…

Дмитров приближается, я снижаюсь на окраине, у забора с мокрой сиренью и с калиткой, на которой витое железное кольцо. Снижаюсь не совсем. Повисаю в метре над сырой лебедой. Жду.

С минуты на минуту выйдет из калитки конопатая принцесса, девочка с волосами песочного цвета. Давняя подружка моего детства, девочка моей мечты. (Была она или не была? Сон или явь?)

Я знаю, что она не умеет летать, но думаю, что если буду крепко держать ее за руку, совместный полет получится… Да, получится! И мы полетим к моему городу, и я покажу его девочке с высоты, с волшебного отдаления. Покажу не таким, какой он на самом деле, а таким, каким он должен быть. С голубыми излучинами Туры, с белыми башнями еще не разрушенных, не взорванных церквей, с горами чистых желтых облаков над крышами. Таким, каким я видел его сам только на старинных картинах и фотоснимках…

… Кстати, совсем недавно я увидел его таким наяву. Приехал — взрослый дядька, писатель — выступать перед читателями и ахнул: высокие колокольни поднялись над старыми храмами. Такие, какими я представлял их только по давним иллюстрациям. Мне казалось, это вырастает из сказки Город моего детства.

Было удивительно, что тебя со свитой журналистов возят по улицам, где ты бегал с приятелями, спасался от шпаны, с замиранием разглядывал узоры старых особняков и гонял по чертополоху самодельный футбольный мяч. По улицам, где тебя изловил (непонятно, за что!) свирепый милиционер и поволок в детскую комнату. И где жаркими летними днями спешил к спасительной прохладе любимой до обмирания Туры… Странно было пить коньяк с директором родной школы — в кабинете, куда в прежние годы тебя только «приводили» за всякие грехи. И радостно было, что тебя по первой же просьбе везут в любые памятные места, куда только пожелаешь. Eдешь, а белые башни родины плывут за окнами, как сбывшаяся сказка ребячьей жизни…

Но это будет потом, через много лет. А пока я жду свою конопатую подружку, и уже в самом этом ожидании — радость…

Однако Поэт, которому я подарил башмаки, возвращает меня в кабачок. Он считает долгом поддерживать застольную беседу. И в этой беседе двух творческих людей невозможно обойти главное:

— А как работается, старичок? Сочиняешь чегой-нибудь? Или современная действительность не располагает? Многих она повышибала из колеи…

— Сочиняю помаленьку…

— Ну и… что-то печатают?

— Помаленьку, — опять говорю я знаменитому Поэту (его-то печатают постоянно и всюду). — Недавно украинский спонсор подбросил деньжат, помог издать томик с тремя новыми повестями. — А одно московское издательство взялось выпускать собрание в тридцати томах…

— Да ну?! Ты, старик, не загибаешь?

— Вообще-то, малость загибаю. — Пока речь идет о двадцати девяти книжках. Но, глядишь, наскребется и тридцатая…

— Ну, ты, брат, гигант, — говорит он, проглотив шашлык. — Я сколько ни пишу, а у меня и трети твоего не наберется.

— Так у тебя же поэзия. Там другие объемы.

— Я и прозой баловался…

— Но немного. А я этот воз тащу пятый десяток лет…

Он наклоняется поближе, смотрит по-хорошему, сочувственно.

— Слушай, тяжкое, наверно, это дело, а? Столько лет тянуть такую телегу… «Целый воз всевозможных проз»…

— Тяжкое, — признаюсь я. — Напишешь пяток страниц и встаешь из-за стола с таким скрипом, будто целый день мешки таскал на пароходной пристани… — (И сразу вспоминаю старую пристань у тюменской станции Тура).

Правда, здесь я немного отхожу от истины. Eсли говорить честно, в последние годы я писал не за столом, а на диване. Кладешь на колени какой-нибудь альбом или фанерку, на них — тетрадь. И — поехал. Спина устает не так сильно, как на стуле. Но, впрочем, все равно нелегко… А потом приучился к компьютеру: отвалишься в кресле, клавиатуру — на колени и стучишь по кнопкам. Так вот настучал уже несколько повестей и романов. Раньше никогда не думал, что смогу такое… Но техника техникой, а от ощущения «мешков» в конце дня все равно никуда не деться…

— Ну а сейчас… над какой темой трудишься? — интересуется Поэт.

Мне говорить про это не хочется, но и молчать неловко.

— Да так… Кое-что вспоминаю о прежних годах. О парусах… Ты ведь слышал, наверно, что я три с лишним десятка лет командовал ребячьей флотилией?

— Ну как же, как же! Эта твоя знаменитая «Бригантина»… Я морщусь. Терпеть не могу, когда мою «Каравеллу» снисходительно именуют «Бригантиной».

Впрочем, шут с ним. И о моих парусах слышал он лишь мельком, и книжек моих наверняка не читал. Да ведь и я его творения знаю лишь слегка. Мы люди «разных пространств». Но все равно он славный парень. Лишь бы не начал лезть в душу и спрашивать что-нибудь этакое, об «источниках вдохновения». Ведь не буду же я ему рассказывать о белых башнях Города, в котором, несмотря на все невзгоды, был счастлив. Того города, где первый раз влюбился, где сочинил Сбои первые стихи и первый «настоящий» рассказ…

1/1 вообще, все это — сон. И кабачок с томатным соком, и Поэт, охотно принявший в подарок мои башмаки, и старинный граммофон на буфетной стойке (откуда он тут взялся?). Мне пора. И торопливо сказав Поэту «пока», я снова превращаюсь в босоногого Славку, который ждет у мокрой калитки девочку Галку…»

Такой вот получился рассказик. А сейчас, вставив его в предисловие, я понимаю, что мне ужасно не хочется превращаться из десятилетнего Славки в грузную «творческую личность», застрявшую в низком кресле перед компьютером. В старого дядьку, обремененного обширным пузом и довольного тем, что в стекле монитора отражаются его новые искусственные зубы. Наконец-то обзавелся ими! А то ведь просто ужас — выступаешь на какой-нибудь студии перед телекамерой и боишься улыбнуться: сразу все увидят, что у тебя пасть, как у Бабы-Яги, с единственным передним зубом. Eще недавно их было два, но случилось так, что левый я сломал при попытке раскусить чайный сухарик. Зуб противно заныл и заболтался на какой-то связке. Собрав моральные и физические силы, я выдернул беднягу плоскогубцами. Потом пошире открыл рот, чтобы полюбоваться делом своих рук, и с горечью убедился, что теперь от свидания с дантистами не отвертеться.

Я всю жизнь боялся дантистов не меньше, чем экзаменов по математике и чиновников паспортного стола. Но сейчас деваться было некуда. Я одолел страхи. И хвалю себя. По крайней мере, сейчас могу улыбаться навстречу телеобъективам без оглядки. «Владислав Петрович, а теперь скажите, пожалуйста, что вы думаете о новых реформах в области народного образования?» — «Гы-ы…»

Но искусственные зубы не имеют ничего общего с молодостью. И тем более с детством. С тем временем, когда я был не тем, кто безответственно критикует очередные педагогические потуги, а беззащитным субъектом таких экспериментов. Тем самым Славкой, который… (я закрываю глаза) который, раздвигая ногами густые лопухи, бредет по краю глубокого лога, что тянется рядом с улицей Герцена. Заросшей, деревянной, старой. Только что обрызганной мимолетным и солнечным дождиком. Самой лучшей улицей на свете. Той, которая сразу встает перед глазами, когда я слышу слово «родина».

Лопухи чиркают мокрыми краями по моим подвернутым штанам, по голым щиколоткам, стряхивают капли на босые ступни. Я отчетливо ощущаю влажный запах этих великанских листьев…

У живущего в Тюмени художника Юрия Юдина есть серия больших работ, которая именуется «Лопухи» (если я ошибся с названием, Юрий Дмитриевич, думаю, не рассердится). Художник рассказал, как он работал над этими картинами (или, может быть, монотипиями? — не знаю). Он выбирал большой лопуховый лист, на его тыльную сторону с выпуклой сетью прожилок осторожно наносил белую краску и затем прикладывал лопух к темно-синему картону. На картоне отпечатывалось сотворенное природой тончайшее кружево. Как удавалось не размазать, не сбить рисунок, сохранить все мельчайшие фрагменты тайного кружева — это секрет художника. На то и мастер.

Лопухи как бы заново прорастали на листах картона — серебристым ажурным контуром в синеве теплых сумерек. Каждое такое волшебное растение мастер то вписывал в пейзаж старинных тюменских улиц, то окружал фантастическими существами, то соединял с загадочным портретом. И рождалась сказка. В ней было и что-то очень знакомое, и загадочное, полное необъяснимых чудес. Такими загадочными становились летние вечерние улицы, когда я после шумных игр брел в сумерках домой и за каждым кустом репейника чудилось лохматое добродушное волшебство, а мелкие городские ромашки у заборов светились, как остатки недавнего звездопада…

Мой добрый тюменский знакомый, университетский сокурсник Рафаэль Гольдберг, и я провели в мастерской Юдина целый вечер. Картин было множество, и ощущением чуда веяло от каждой из них. Это ощущение я испытал еще до знакомства с художником, когда разглядывал копии его полотен в альбоме, посвященном тюменской старине. На картинах был мир моего детства, мир старых тюменских улиц, увиденных глазами мальчишки-фантазера и согретых на всю дальнейшую жизнь неисчезающей мальчишечьей любовью…

Редактор газеты «Тюменский курьер» Гольдберг был знаком с художником. Он и взялся познакомить нас…

И вот — случился один из таких вечеров, которые изредка выпадают в нашей жизни, как подарок судьбы. Стирают грань между реальностью и запредельным миром, коснуться которого нам позволяется лишь чуть-чуть и нечасто. Тут вот удалось. Я оказался в городе, который я то и дело вспоминаю и вижу во сне. Сон и сказка неразделимы. Я узнавал памятные с детства старинные дома над откосами реки и лога, заросшие дворы с перекошенными воротами, крылечки с фигурными навесами, резьбу старинных наличников, таинственные заречные дали и путаницу переулков в пристанском районе, где прошло детство тюменского мальчишки Юры. И где в одном из дворов, может быть, до сих пор прячется в лопухах старенький трехколесный велосипед

— символ неисчезающего детства, который нет-нет да и появился на полотнах известного художника Юдина…

У меня в моем давнем дошкольном детстве был такой же велосипед. Сохранилась даже фотография, где я, трехлетний, надув щеки и вытаращив глаза, пытаюсь крутить педали. Этот снимок я вклеил в фотоколлаж с другими давними снимками о детстве и о Тюмени. Вся эта композиция висит над электрокамином, который достался мне в наследство от мамы… Катался на велосипеде я в основном по нашей обширной комнате в старом доме на улице Герцена, на двор меня с этим транспортом выпускать не решались. И радость продолжалась недолго. Скоро на велосипед сел, дурачась, товарищ моей старшей сестры (и двоюродный брат моего соседа-приятеля Пашки) Шура Шадрин. У велосипеда отлетело заднее колесо. Шура очень расстроился и обещал починить, но не успел, ушел на фронт. И с фронта не вернулся. У сестры сохранился школьный снимок, где среди ее одноклассников есть и Шура. Eго лицо чем-то острым перечеркнуто крест-накрест — Шура сам перечеркнул себя перед уходом в армию: «Потому что знаю точно — не вернусь…»

Хотя сестра говорит, что многое было не так. Велосипед якобы сломал не Шура Шадрин, а некий Леня Бирман, жизнерадостный одессит. Он служил в Тюмени в тыловой военной части химиков, часто заходил к сестре в гости, ну и вот… Он остался жив, и в сорок пятом году сестра виделась с ним в Одессе, когда училась там в институте.

Впрочем, все это не имеет значения. Шура все равно не вернулся, велосипед никто не починил. Колесо потерялось. Я пытался заняться ремонтом сам и прилаживал к оси вместо колеса дырявую крышку от кастрюли, но сами понимаете… Однако ничто не проходит бесследно. Всю жизнь сожалея о маленьком потерянном колесе, я наконец написал про него повесть «Колесо Перепелкина» и тем самым в какой-то степени утешился.

В мастерской у Юдина я рассказал эту историю ему и Рафаэлю Соломоновичу, и мы сдержанно вздохнули о давнем и невозвратном.

Потом Рафаэль сказал, что раз уж пришли в гости, надо бы выпить. Этим он делал уступку мне и (как он думал) художнику, поскольку сам — убежденный противник алкоголя и даже борец с оным. Юрий Дмитриевич не проявил заметного энтузиазма, но рюмки принес, и мы присели у журнального столика. Рафаэль достал бутылку, где на этикетке был изображен усатый дядька. Надпись на наклейке сообщала, что в бутылке коньяк «Брандмайор» тюменского розлива. Эту жидкость главному редактору «Тюменского курьера» по какому-то поводу подарили пожарные. Бутылка долгое время лежала в редакторском столе, а нынче он прихватил ее с собой — чтобы не заезжать в магазин. Когда я выразил непатриотичное сомнение в качестве местного пожарного зелья, господин Гольдберг ехидно напомнил мне мои собственные стихи. Дело в том, что недели две назад, выполнив одно срочное задание редактора, я сопроводил его рифмованным намеком:

О мой мучитель грозный, Рафаэль!

Заказ, тобою данный, я закончил.

Он требовал не меньше двух недель.

Но я его исполнил за две ночи.

От сих трудов ослаб я и обмяк

И полным истощеньем мыслей маюсь.

И лишь тюменской выдержки коньяк

Поможет мне (а можно «Белый аист»).

— «Аиста» нет, а этот бравый дядя — тоже коньяк. Какая разница?

Я не стал объяснять разницу убежденному трезвеннику.

— Ладно, рискнем.

И вот, за столиком, разлили мы и рискнули. Посмотрели друг на друга. Помигали (даже редактор Гольдберг). Юрий Дмитриевич потрогал шкиперскую бородку и деликатно сказал:

— Кажется, у меня где-то есть «Каберне»…

Коньяк «Брандмайор» тем не менее сослужил добрую службу — натолкнул нас на воспоминания о пожарной вышке, которая в середине века красовалась на старинном здании городского музея. Этакая деревянная башня весьма своеобразной архитектуры… Потом вспомнили и другие башни города. Те, что памятны нам с детства. Они порой придавали приземистым деревянным улицам необычный и даже таинственный облик…

На большом карандашном рисунке, который подарил мне при расставании художник Юдин, тоже башня. Над покосившимися домиками улицы Герцена (моей родной улицы!) поднимается среди тополиных крон колокольня Михаило-Архангельской церкви…

Улица — совсем такая, какой я помню ее с детства. Только церкви в мою мальчишечью пору над ней не было видно. Вообще-то, церковь была — там, где улица Герцена очень близко подходит к улице Ленина (бывшей Спасской) стояло здание старинной архитектуры с узкими окнами, с красивыми карнизами, только очень обшарпанное. Однажды я проходил там со своим любимым дядюшкой, дядей Борей, и тот сказал, что в этом доме расположена проектно-строительная контора, где он одно время работал плановиком. Я догадался:

— А еще раньше, в старину, над домом была башня, да?

— Была. Колокольня…

— А зачем убрали?

Дядя Боря пожал плечами:

— Такие времена… — И от дальнейших комментариев воздержался.

А я подумал, что хорошо, если бы однажды над обезглавленным церковным зданием вдруг снова выросла белая башня. Нет, я не был религиозным ребенком и о вере задумывался нечасто (хотя случалось, что задумывался). Но возрождение колоколен над храмами мне казалось делом справедливым, этаким торжеством правды и гармонии. Хотя бы потому, что эти башни изначально были частью моего Города — той немного сказочной, подернутой таинственной дымкой Тюмени, которую я рисовал и носил в душе всегда. Той, где даже в слякотные осенние дни я ухитрялся видеть среди мокрого бурьяна солнечные искры…

Мысль о возрождении белых башен возникла тогда не впервые. Об этом я думал в разные моменты детства. Например, однажды декабрьским вечером я возвращался к себе на Нагорную с плоской коробочкой акварели, которую купил в тогдашнем «Военторге» на улице Ленина, недалеко от лога. Со спуска, ведущего к мосту через лог, надо было подняться по крутой лестнице на взгорок, где и начиналась Нагорная улица. Ступени были забиты снегом, лестница обледенела, стала похожей на горку для катанья. Много раз я штурмовал ее, потому что лень было идти в обход — до улицы Луначарского и обратно… Однако взять штурмом скользкий откос так и не удалось. Съехал на животе очередной раз и досадливо побрел вверх по наклонному тротуару (промерзшие доски ехидно поскрипывали под снегом). Поднялся, оказался рядом с каменным зданием, где светилось узкое, с полукруглым верхом, окно. Хорошо так светилось. И от этого досада моя прошла. Даже наоборот, я порадовался, что оказался здесь — рядом с этим домом, с таинственным окном, рядом с искрящимися от ближнего фонаря заснеженными тополями. Над заборами догорал закат и нерешительно светлел тонкий месяц-мальчишка. Было вокруг что-то от новогодней сказки… И глядя на дом с желтым окном, я представил встающую над ним колокольню — высокую, уходящую к переливчатым звездам. Сейчас здесь располагалась какая-то мастерская, но ведь раньше то был Храм…

И еще. Одно время я гостил у старшей сестры, жившей за рекой, недалеко от старого деревянного моста (многие ли помнят его теперь?). Был у меня там очень славный приятель. Юрка. Однажды вечером он позвал меня в свою школу, на киносеанс с «Веселыми ребятами». В классе, где крутили «кинушку», было тесно и уютно. Многие сидели прямо на полу. Вместо экрана — перевернутая географическая карта. Запах отсыревших валенок и въедливой пыли от школьного мела. Стрекот аппарата, дрожание луча, грустящий над морем Леонид Утесов (и нетерпение — скоро ли будет знаменитая драка?). И ребята кругом — хотя и не очень знакомые, но хорошие, не вредные… А потом мы веселой стайкой возвращались по Береговой улице домой, был заиндевелый вечер, звезды прокалывали морозную дымку. Я глянул вперед и… увидел, что заброшенная церковь, мимо которой я равнодушно ходил много раз, теперь не такая.

Она казалась необыкновенной, как заколдованный замок. Даже без колокольни она была чудесна. Сохранившийся купол таинственно темнел среди обросших изморозью, освещенных редкими лампочками ветвей…

Недавно, перелистывая большую книгу о старой Тюмени, я увидел в ней два зимних пейзажа — Художников Александра Новика и Юрия Юдина. Картины разные, но на обеих — та самая церковь (я уже знал, что Вознесенская), удивительно красивая, даже несмотря на то, что нет колокольни. Она выступает из полусказочного зимнего воздуха, из заснеженных деревьев к зрителю как напоминание о чем-то нездешнем, более высоком и чистом, чем окружающая суетная жизнь… Но в тот зимний вечер моего детства я все это чувствовал смутно и только подумал: «Вот бы еще и башню вернуть ей…»

Башни не было, и я, чтобы восстановить справедливость хотя бы в собственном мировосприятии, начал рисовать эту церковь, когда вернулся к сестре. Теми самыми красками, которые недавно купил в «Военторге». Электричество не горело, я рисовал при керосиновой лампе-десятилинейке, макал кисточку в фаянсовое блюдце и грыз ее деревянный верхний кончик. Зыбкий неяркий свет придавал рисунку некую мистическую необычность (так мне в те минуты казалось). Я почти не дыша наносил на ватман серо-синие сумерки, стараясь не зацепить волосками чистую белизну бумаги — там, где подымалась над деревьями придуманная мною колокольня…

Продолжение следует

***
фото:

Поделиться ссылкой:

Оставить комментарий

Размер шрифта

Пунктов

Интервал

Пунктов

Кернинг

Стиль шрифта

Изображения

Цвета сайта