А пленные ели хлеб и плакали
Война для каждого, наверное, была разная. И жизнь в тылу — разная. И детство тоже не одинаковое. Мы с Галиной Семеновной Поповой долго по очереди передвигаем пальцами на экране моего телефона электронную карту. Пытаемся найти, где на улице Семакова стоял дом, в который в 1934 году принесли новорожденную девочку Галю.
Но находим на этом месте только парковку. Двухэтажную деревяшку снесли. И когда это, интересно, случилось? Моя собеседница не знает. Из этого дома она переехала уже лет в 16, когда получила профессию, смогла работать и сама себя обеспечивать.
— Я работы никогда не боялась, потому что с детства к ней привыкла. Моя мать, Мария Кузьмовна, была машинисткой в НКВД, на службе по 12 часов проводила. Да и бабушка — та в столовой обкома партии работала — домой поздно возвращалась. И я знала, что к этому времени должна деревянные полы с песком натереть — мочалом, все дорожки вытрясти на улице и воды еще натаскать. За ней я к реке ходила — там водокачка стояла. За ведро копейку брали. А я ведра-то с собой притащу огромные. Их как наполнят, так я еле поднимаю. К дому подхожу, а коромысло уже на пояснице где-то. Почему я так надрывалась? Так ведь хотелось поскорее по дому все переделать и с ребятишками поиграть, побегать. Мы ж и в годы войны детьми оставались — все нам надо было что-нибудь затеять.
Одной из детских «затей» Галины Поповой и ее товарищей были походы в военный госпиталь. Он располагался в том здании, где сейчас административный корпус ТюмГУ.
— Рядом сад такой красивый был, с клумбами, мы цветов нарвем и раненым солдатам несем. У каждого из нас свои солдаты были, которые именно нас ждали. Приподнимутся на локте на койке и смотрят на вход — идем ли? Письма мы за них писали их семьям. Диктовали они примерно все одно и то же: «Лежу в госпитале, иду на поправку, наверное, снова отправят на фронт.» Чтобы при нас умер кто, я не помню такого. Думаю, что врачи не пускали ребятишек к тяжелым, чтобы не травмировать. Да и солдаты нас берегли, про войну много не рассказывали. Просили, чтобы лучше мы про свою учебу поговорили, про жизнь школьную. Вроде как душой отдыхали от таких простых рассказов, будто из мирной жизни. Всегда нам с собой давали то конфеты, то сахар, то печеньице какое-нибудь. Мои друзья хватали с радостью, дома-то у них никогда ничего такого и не водилось, а я смущалась. Уж что-что, а еда у нас в доме была: мама паек получала, а бабушка, как я уже говорила, в столовой обкома партии (это уже после августа 1944 года. — М.С.) работала поваром.
Бывало, прибегу к ней на работу — обком партии в здании нынешнего строительного университета на горе был, — а она на проходную мне три судочка вынесет, в которых первое, второе, гарнир еще какой-нибудь. Этого делать, конечно, нельзя было, так она охранников тоже кормила, чтобы те пропускали. Неси, говорит, домой — пообедай. А мне домой неохота. Здесь же, недалеко от обкома, у меня подружка жила. Мы дома у нее судочки оставим, а сами — с горы кататься. Это по зиме, когда снег был. Под ноги прохожим валимся, хохочем. Вернемся к ней домой — судочки пустые, ее младшенькие все съедали. Я с пустыми судочками домой и иду. А вечером бабушка спрашивает: «Ела?» Я: «Ела!» Она: «А что ела?» Я краснею, потому что ведь даже не знаю, чего она мне накладывала. «Что там было, то и ела», — отвечаю, пряча глаза. Она рукой машет: «Ну, все с тобой понятно!» Знала: если не там, у моей подружки, съедали, то соседям я раздавала. На мамином пайке и на том, что бабушка приносила, весь наш двухэтажный дом, наверное, выжил.
— Может, кто-то и завидовал тому, что у нас было, но я тогда этого не понимала. Ходила меняла муку на лепешки из гнилой картошки, которые наши соседи-татары пекли. Их дети ели и мне тоже та-а-ак хотелось, прям слюнки бежали! Я наемся этих лепешек, а потом меня мама с бабушкой уговаривают, чтобы я «нормальной еды» поела, обещают мне за это мороженое дать, а я нос ворочу. Выпечка тоже дома всегда всякая была. Я булочек и кусков хлеба в карманы натолкаю и бегу на улицу, где пленные немцы дорогу досками укладывают — чтобы начальство могло в начало улицы Семакова проехать. Там в двух деревянных домах, если не ошибаюсь, семьи Чубарова и Кошелева жили. Мы еще бегали тюль на их окнах разглядывать — такой красивый тюль был!
А пленные. Они все в обмотках каких-то ходили, лица перепачканные, измученные. Я к кому-нибудь из них, пока охранник не видит, подбегу и хлеб в грязную руку ткну. Он быстро, чтобы не отняли, ест хлеб и плачет. Так мне жалко было их — взрослые мужики, а плачут! Охранники нам потом кричат: «Они ваших отцов на фронте убивают, а вы их кормите!» А мы не понимали, кого они убивают, если вот они здесь — дорогу досками укладывают и, наверное, по своим детям скучают. Но и отцов жалко было.
Хотя сама Галина Семеновна отца с фронта не ждала. Она припоминает, что ушел он от них, кажется, еще до начала войны. Хотел, правда, потом вернуться, но мать не пустила.
— Мне где-то лет шесть было, я одна дома сидела, а тут мужчина заходит с куклой большой в руках — знаете, у которой глаза открываются и закрываются. «Здравствуй, дочка!» — говорит он мне. А я: «Здравствуйте, дядя.» Не помнила его практически. Он так растерянно на меня смотрит, не знает больше, что сказать, а потом мать пришла, увела его на кухню. Слышала, что просил не прогонять его. Мол, он изменился. А она не согласилась, прогнала. Что уж там между ними на самом деле произошло, я так до конца и не знала. Ребенку много не рассказывали.
— А в другие-то квартиры нашего дома мужики с фронта возвращались. Я в татарской семье много времени проводила, даже научилась немного понимать их язык, а читала на татарском почти без запинки. Однажды тетя Зина попросила меня письмо прочитать, которое сын ей с фронта прислал. Я читаю, а смысла-то всего не понимаю. Смотрю, а она раскачивается и слезы утирает. Потом уже выяснилось, что сыну-то ее ногу на фронте оторвало. Но он вернулся. На костылях, но вернулся. Я и потом, после войны у них тоже пропадала. Бывает, приедут их родственники и спрашивают: «А кто это девочка вам?» Они отвечают, что дочка. Те не верят, на татарском меня спрашивают, а я им на татарском отвечаю. И правда, думают, что ли, дочка?
— Получается, и пожаловаться мне не на что? — вроде и меня, а вроде и саму себя спрашивает Галина Попова. — Жизнь меня всегда хранила. После окончания торгово-кулинарной школы я себе комнату сняла, устроилась в магазин тканей, потом в универмаг меня оттуда забрали как ценного работника. А в 18 лет замуж вышла — за парня, с которым с первого класса училась и дружила. За Валерия. Правда, получилось так, что после армии мы с ним расстались. За мной начал ухаживать начальник электроцеха станкостроительного завода Николай Павлович. Старше намного меня был, с заботой ко мне относился, про Валерия знал. Когда тот из армии вернулся, Николай Павлович нас обоих привел в ресторан «Сибирь» — на этом месте сейчас магазин «Океан», и сказал Валерию: «Вот она тебя дождалась, тебе верная была, а сейчас вы попрощайтесь, она за меня замуж пойдет.» А мы совсем молодые. Не по возрасту нам было ему возражать, послушались как старшего. Ну, я, конечно, уже и привязалась за это время к Николаю Павловичу, привыкла к его заботе. Так я до самого конца его по имени-отчеству и звала. Уважала. Как за каменной стеной за ним жила.
… Рухнула каменная стена в 1986 году. Галина Семеновна на тот момент с внучкой нянчилась дома, муж ее работать не пускал. Говорил, чтобы ребенку все время посвящала. А как его не стало, так и ощутила Галина Семеновна такую тяжесть — и душевную, и материальную, которая, наверное, и в годы войны не наваливалась.
— Но я ж говорила уже, что работы не боюсь. После магазинов-то я еще 18 лет на КСК проработала. Потом муж меня дома усадил, а после его смерти нужда заставила снова искать заработок. На пенсию я из шестой поликлиники ушла, там я еще 15 лет проработала медрегистратором в рентгенкабинете. За это время и внучка выросла, и правнучка уже появилась. Дети совсем другой эпохи.