Про моих «шнурков»
Самые словоохотливые люди ездят поездом. Говорят откровенно, знают: скоро конечная станция, разойдутся и никогда больше не увидят друг друга. Вот так и на этот раз. Разошлись, а рассказ о чужой, теперь уже почти твоей жизни остался в памяти…
… Несколько раз меня спрашивали: «Откуда ты родом?» Мне хотелось ответить где-то вычитанной фразой: «Из разных мест». Но я стеснялся, принимался мямлить что-то про Заполярье, про украинские хутора, про татар и кубанских казаков. Как можно было понять эту неразбериху?..
Со временем я перестал мямлить, научившись лаконично и смешно рассказывать о своей семье. Людям нравился рассказ, люди смеялись, иногда даже просили повторить на бис. Но беда в том, что фраза «из разных мест» так и осталась единственно верным ответом. Хотя не исчерпывающим.
И я решился исчерпать. Написать все, потом отмерить и отрезать ненужное. Умерить смешное, но оставить беззащитно драматичное. Получилось вот что.
Родителей мы называли «шнурками». Первоклассником я еще не знал, что к ним можно применить слово «предки», ставшее модным позже.
«Шнурки» тянутся из двух разных мест. Одно — сказочная гоголевская Украина с ее вишневыми ночами и абрикосовыми садами, другое — маленькая железнодорожная станция, втиснутая в самый угол Тобольской губернии. Но именно Заполярье со свойственным ему суровым достоинством соединило две отправные точки, как соединяло многое, что попадало в его границы. В попытке согреться люди жались друг к другу, прижались и мои родители.
Но я расскажу об Украине.
… В моем отце от хохла нет ничего. Кроме, может, любви к салу, которая на мне уже зачахла.
А вот в его отце, моем деде, украинским было все. Самокрутка «козья ножка», русый вьющийся чуб и скупердяйство. Да, еще буйный нрав, доставшийся в наследство от какого-то тараса бульбы, чье имя потерялось вместе со сгоревшими в древней церквушке списками принявших крещение. Я думаю, «бульбу» звали Илларионом — слишком популярно это имя в моей семье, передающей его через поколения. Я, впрочем, попал как раз в это «через», то есть между. Иначе не миновало бы и меня имя Ларька. (К слову, женские имена в семье бытовали разные, особенно мне нравятся Пестя и Харитина — так звали моих прапрабабок).
Деда я знал мало — всего семь лет. И большую часть из них мы прожили порознь. Но даже то время, что были вместе, я помню смутно. Однако, мучаясь по утрам от привычного хрипунца, я часто вспоминаю его, умершего от рака легких в 60 лет. И то, какой честью для меня было зажечь спичку и дать деду прикурить. Не перед смертью, нет — я обещал драму, а не мелодраму. Раньше, до болезни и его многомесячного молчания.
Я успел. Или он — дождался. В любом случае, прибежав весенним днем из своего первого класса, я увидел его последний выдох. Позже, обнаружив деда в гробу, я удивился только тому, что его рука, которую я взял в свои, была тяжелой и холодной. Этой шершавой ладонью он часто делал мне маленькому массаж — гладил по спине, цепляя заскорузлой кожей. Процедура называлась «Деда, по-чухай мне спинку».
Дед был врагом народа. Он воевал всего полтора месяца, потом оказался в плену, и все четыре года войны провел в качестве скотины у какого-то важного немецкого офицера и его семьи. О жизни в плену дед не рассказывал почти никогда. Об этом не помнит ни его жена, ни дети. Но я вспоминаю один случай.
Вы знаете, как прекрасны украинские свадьбы? Осенние, когда собран урожай, закатаны в бочки огурцы, капуста и арбузы, заколоты свиньи, их кишки набиты мясом и выкопчены до состояния кровяных жирных колбасок? Посреди двора появлялся стол с бутылями самогона и вина, шел пар от вареной картошки с салом и луком, парил и обязательный борщ с галушками (до сих пор люблю только галушки, без борща), вареники с вишней и множество другой простой и сытной еды. В летней кухне, еще не закрытой на снежный период, хлопотали поварихи: бабки, мамки, тетки и сестры невесты. Тут же носились дети, пытаясь урвать со стола что-нибудь вкусное и огребая беззлобные оплеухи.
Праздник проносился одним большим и веселым хороводом, с кабацкой удалью драк, с непременным «Як помру, то поховайте на Украине милой».
В такой свадебной ночи, еще не настолько холодной, чтобы разогнать гостей по хатам и сеновалам, дед и рассказал про плен. Я не видел его лица, потому что как раз блаженно и безнаказанно полз под столом. И запомнил его рассказ, наверное, только потому, что расслабленный самогоном дед (а он был не дурак выпить) под конец своего коротенького монолога заплакал. В нашей семье мужчины не плачут. По крайней мере, на людях.
Пленных, говорил он, кормили, как свиней: отрубями и мороженой картошкой из длинных брошенных на землю кормушек. Месиво неудобно было черпать ладонями, оно протекало сквозь пальцы. Он не наедался все четыре года. Полноценная, по мнению деда, трапеза состоялась лишь однажды. Немец-офицер приказал заколоть кролика и приготовить жаркое. Шкура была выброшена в хозяйский туалет — обычное отхожее место на улице, когда на вырытую в земле яму ставят деревянную кабинку.
Ночью пленные выловили шкуру из глубокой лужи дерьма. Отмыли, сварили и съели. Самым приятным, вспоминал дед, было то, что кроличья кожа долго жевалась.
Освобожденный войсками Красной армии дед стал врагом народа. Пойти живым в плен — предательство Родины. Помню, я очень удивился, когда понял, как дед оказался на Урале. Его пригнали туда на каторгу. Каторга всплывала в моей жизни дважды, это был первый раз. Но ребенком я не мог уразуметь в одной биографии утыканную дедовыми медалями красную подушечку, что несли за его гробом, и каторгу.
Отработки превратили молодого парня в больного старика. Худой, «як с креста снятый», изъеденный чирьями, с легкими, подпорченными сыростью, он уходил с каторги. Предстояло добираться до Украйны милой, домой, в абрикосовые сады и заросли шелковицы, к плакучим ивам. Но он не верил, что дойдет.
На счастье (или на несчастье, теперь уже не разберешь) дед приглянулся родителям моей бабушки. Жили они в уральской деревушке, видели не раз, как строем водят на работу «врагов народа». Выходим тебя, сказали они, а ты за это забирай Катьку в жены, вези в свою Хохляндию, чего ей здесь сохнуть безмужней — все равно наши парни с войны не вернулись, не за кого девку отдавать.
Действительно, в деревне парней раз-два и обчелся, гармониста (самого популярного во все времена человека) на части рвут. Бабушка его не рвала, она грустила только, что нет у нее доброй обуви.
— В выходные мы устраивали танцы до ночи, — вспоминала она потом, уже седая. — Девчонки в приличной обуви — танцевали. Те, что в плохонькой, — пели, сидя на лавочке.
Катя как раз сидела на скамье, стараясь спрятать под ней свои латаные тупоносые башмаки. Стыдно в таких танцевать! Эти башмаки, эти битюги-утюги она помнит до сих пор. Вот оно — девичье унижение.
Ее семья считалась в деревне если не зажиточной, то обеспеченной. Имелась корова, а значит, молоко, масло, творог и сыр. В общем, дед подумал-подумал и согласился. Через несколько месяцев, подкормившись, уже ехал домой, везя молодую жену. Она была моложе его на десять лет.
Привез на пустырь, сказал, хату построим. Получилась и хата, и двое сыновей. Один — черноволосый высокий красавец и баянист. Девушки ночами украшали ворота его родителей цветами, писали на них его имя. Другой — тоже высокий, но с некрасиво вылепленным лицом, большеголовый и большеухий, молчаливый — мой отец. Его в семье так и не сумели полюбить. В кого пошел юноша, который, разжевав кончик спички, при свете самостоятельно собранного фонарика рисовал тушью по-вангоговски грубые портреты? Который читал запоем все книги подряд, а потом — как результат -обнаруживал познания в самых неожиданных областях? Из которого ничего невозможно было выбить силой?
Дед так и не простил бабушке их вынужденного союза. Так и не полюбил ее, даже с годами. Напившись, гонял. Сколько раз ночами, схватив обоих малышей за руки, она убегала от мужа соседскими огородами, пряталась на деревьях.
С дедовскими приступами ярости связан один несколько мифический, но правдивый эпизод.
В особо голодную зиму родственники стали настаивать, чтобы дед зарезал на мясо единственную в хозяйстве лошадь. Старого тяжеловоза Черного дед любил, кажется, больше родственников и в обиду не давал. Хмуро смотрел, как родня выгребает последние запасы зерна, муки и картошки, а сам придерживал для Черного пару мешков комбикорма.
Видя, что просьбы не работают, родня пошла приступом. Братья деда собрались насильно отнять Черного. Не дал. Размахивая шашкой (где только, бульба холеров, ее взял и где прятал?!), вспотевший и красный, он отгонял братьев от лошади. Вчетвером так и не сумели его скрутить, ушли ни с чем — смотреть, как на лицах их детей от недоедания проступает синева.
Ночью дед снова напился и, плача, сам прирезал лошадь. С утра на тележке деловито развез жесткую конину братьям — всем поровну.
… В моем архиве есть старый снимок. Классически пожелтевший и тронутый каким-то грибком — сказалась чрезвычайная украинская влажность воздуха. Дед в гимнастерке, по-обычному прищурившись, смотрит в объектив. Бабушка — молодая и красивая, только очень худая, с трогательно запавшими щеками — сидит на стуле. Рядом — хорошенький мальчишка лет трех, вытянувшийся в струнку. На коленях у бабушки единственный, кто не осознавал важности момента, — круглоголовый, одетый в платьице малыш, мой отец, беззаботно чешущий в затылке.
***
фото: