Под дурацким красным колпаком
Мы уже рассказывали о так называемых «затюменских писателях». О бывших тюменцах, пишущих книги и живущих в других городах. Один из них – выпускник тюменской школы N 21 и медицинского института, врач-кардиолог Михаил Каган-Пономарев.
Врач – писатель… Писатель – врач… Кто более матери-истории ценен? Наверное, есть что-то в профессии врача, влекущее к перу. Возможно, стремление понять человека, не только как носителя разных хворей, но и как обладателя бессмертной души? И в том числе врача-писателя. Целый ряд эссе Михаила посвящен своим дважды коллегам – Чехову, Вересаеву, Василию Аксенову, Григорию Горину. Их, кажется, несколько сот, начинавших со скальпелем или фонендоскопом в руке. А в итоге выбравших авторучку, как средство изучения человека.
Сегодня мы предлагаем один из рассказов нашего земляка. Они составляют цикл «Рассказы бывшего врача». Как это понимать? Просто – нет кардиолога, есть только писатель. Полный тезка и однофамилец врача – Михаил Каган-Пономарев.
Почему-то мне всегда крепче запоминались мои ошибки, неудачи и упущения. За годы врачебной практики я заметил, что неудача почти неизбежна, если к болезни сердца у пациента примешаны очевидные психические отклонения. Когда человек, у которого не все в порядке с головой, попадает в больницу с телесной хворью, почти наверняка все закончится плохо. К такому выводу я пришел после нескольких встреч с такими больными.
Первая такая встреча произошла на первом году моей работы в инфарктном отделении. Этому мужчине еще не было шестидесяти, но для меня, врача двадцати трех лет, он, разумеется, был глубоким стариком.
Каждое мое ночное дежурство и не один раз за ночь он вызывал меня с жалобами на сильные боли в груди. Он кричал на всю палату, люто матерился, будил всех своих семерых соседей по палате.
Я приходил на вызов в палату, включал свет, измерял ему давление, слушал сердце, легкие. Объективно все было в пределах нормы. Просил медсестру снять электрокардиограмму. На ЭКГ из разу в раз никакой ишемии выявить не удавалось. Больному внутривенно вводились обезболивающие препараты, и он постепенно затихал. На несколько часов, а затем все повторялось по новой.
Его лечащий врач безуспешно увеличивала дозы всех препаратов, назначаемых при стенокардии. Никаких других методов обследования, кроме ЭКГ, в то время и в той больнице у нас не было. А ЭКГ ничего не показывала, сколько бы раз ее ни снимали в разгар самых нестерпимых болей.
Почему в отделении сложилось мнение, что этот больной не совсем нормальный психически, я уже не помню. Видимо, настораживали его яростная реакция на боль, общая злобность и недовольство всем и всеми. Я также не помню, кто из врачей поделился со мной своим секретом, как обеспечить всему отделению спокойную ночь. И в очередное дежурство я последовал этому совету и ввел неудобному пациенту тизерцин – мощное психотропное средство. Больной уснул.
На следующее утро, когда он проснулся, действие препарата еще сохранилось – пациент еле ворочал языком, его челюсть отказывалась ему повиноваться. Результат превзошел все ожидания. Эффект лечения ошеломил меня не меньше, чем больного, и от использования этого препарата я предпочел впредь воздерживаться.
Больного продержали в отделении все положенные сроки и выписали без заметного улучшения. Все отделение вздохнуло спокойно, и никто из нас, врачей, я думаю, не испытывал при этом ни малейших сомнений или угрызений совести. Я, например, твердо решил со свойственной возрасту безаппеляционностью, что если он и не симулянт, то аггравант*, наверняка.
А через некоторое время к нам в отделение позвонили из другой больницы, в которую наш симулянт поступил уже с инфарктом миокарда и вскоре умер. Их интересовали какие-то детали нашего лечения для составления посмертного эпикриза. В общем, получилось в полном соответствии с самокритичной врачебной шуткой, иллюстрирующей истинную цену наших диагнозов: «симулянт умер».
Другой случай произошел значительно позднее в инфарктном отделении другой больницы и в другом городе. Я не мог не обратить внимания на этого пациента, когда зашел в его палату на вечернем обходе отделения. Даже если бы он, как только что переведенный из блока интенсивного наблюдения, не передавался мне по дежурству. На одной из кроватей сидел щуплый, морщинистый человечек в красном махровом халате, на несколько размеров больше необходимого, и что-то бубнил себе под нос. На его лысую голову был нахлобучен нелепый, тоже красный колпак с помпоном. Ну, вылитый гном.
Не всегда ненормальность человека бросалась в глаза сразу, с первого взгляда, как в этом случае. А из истории болезни я выяснил, что он лечился в другом отделении от почечной недостаточности и был переведен в блок интенсивного наблюдения после непонятного обморока. При осмотре я не нашел особых отклонений от его показателей, названных в истории. Он ни на что конкретно не жаловался, но был беспокоен. В общем, мне он чем-то не понравился. А чем, я понять не мог.
И сосед по палате с опаской поглядывал на него. Я решил попробовать перевести его в блок.
Но к делу примешивалась высокая межотделенческая политика. По привычке максимально разгружать блок, чтобы иметь достаточный запас коек для «скорой», наш заведующий требовал у другого отделения забрать их пациента из блока («инфаркта нет, нарушений ритма нет – в блоке делать ему нечего»). Те сопротивлялись и заявили, что у них нет мест. Наш, настаивая на своем («больному в блоке делать нечего»), все-таки перевел его из блока, но в свое отделение. Эту историю мне обрисовали вкратце врачи блока, когда я пошел к ним советоваться, что делать с больным. И я не решился нарушить политику родного отделения и возвратить больного в блок.
Вскоре больной вызвал меня в палату. Был он по-прежнему беспокоен, при этом, что не так, объяснить не мог, и вообще нес что-то непонятное. При осмотре, съемке ЭКГ я не нашел каких-то объективных признаков ухудшения, но снова пошел в блок и договорился с ребятами, что все-таки переведу его к ним:
– Не нравятся мне его беспокойство, неадекватность, этот дурацкий красный колпак – того и гляди, выпрыгнет в окно или набросится на соседа. У вас он будет под более надежным контролем. Может, вы поместите его на второй монитор, где решетка на окне?
Перевел. Успокоился. Теперь этот гном до утра будет под надежным присмотром, и если даже начудит, то не сможет напасть на соседа или причинить вред себе.
Ночь прошла спокойно, утром я обошел отделение, подписал сводки и зашел в блок, чтобы узнать, как там мой псих, не буйствовал ли ночью.
– Умер, – говорят мне. – Как умер? Что случилось? – Среди ночи развился молниеносный отек легких, с которым мы справиться не смогли. Ты, может, подправишь свою запись перед переводом, что он нуждается в пребывании в блоке по своему психическому состоянию. Как-то это теперь…
– Нет, – говорю. – Пусть так остается. Я же действительно его изза этого переводил. Хотя, что у него крыша могла поехать из-за нарастающей гипоксии, мне вчера вечером и в голову не пришло.
– Ну, как хочешь… Третий и последний случай, о котором я собираюсь рассказать, я знаю только по докладам врачей на планерках. Сам я этим пациентом не занимался. Он лежал у нас в блоке интенсивного наблюдения и бредил. Потом его перевели в психушку, где он и умер, как оказалось на вскрытии, от тяжелой пневмонии. Был скандал. Лечащих врачей таскали к следователям и по судам, но как-то все обошлось без жертв. Новых жертв. Жертв со стороны врачей, я хочу сказать.
Подведем итоги. Не только люди с психическими отклонениями иногда не могут толком объяснить врачу, что их беспокоит, но и врач к такому пациенту относится иначе и за маской острого или хронического психоза рискует пропустить тяжелую соматическую болезнь.
Даже одно подозрение на психический сдвиг у пациента резко сужает поле зрения и ограничивает мышление врача, как будто дурацкий красный колпак прикрывает не лысину больного, а опускается на глаза его врача. И результат этой слепоты не заставит себя ждать.
Февраль, май 2004 г.
*Аггравация – отягощение, преувеличение жалоб.