Если что-нибудь петь, то перемену ветра…
Это случилось вчера — Иосиф Александрович Бродский, поэт, эссеист, профессор высшей школы, пятый по счету русский писатель, которому была присуждена Нобелевская премия (1987), перешел свой 55-летний жизненный рубеж. Он родился в Ленинграде 24 мая 1940 года, собирался там жить всегда, но в июне 1972 г. его вынудили уехать из России.
Ленинградская «позорная» история Бродского-тунеядца известна во всех деталях. Поэтому напомню, что поэта в 1964 г. приговорили к 5 годам ссылки с обязательным привлечением к труду по знаменитому тогда указу о тунеядстве. Своим «Михайловским» для Бродского стала деревня Норенская Архангельской области: «Здесь, в северной деревне, где дышу Тобой, где увеличивает плечи Мне тень, я возбуждение гашу, Но прежде парафиновые свечи, Чтоб не был тенью сон обременен, Гашу, предоставляя им в горячке Белеть во тьме, как новый Парфенон В периоды бессонницы и спячки» («Зимняя почта», 1964, Норенская).
За него заступились А.Ахматова, С.Маршак, Д. Шостакович, возмутились деятели культуры за границей, и в 1965 г. Бродского досрочно освободили. У прошедшего миракля была и серьезная сторона — дело в том, что поэт пришел в этот мир как бы сразу большим мастером, примкнул к поэтическому кружку молодых ленинградских стихотворцев, образовавшемуся в 60-е годы вокруг А.Ахматовой. По-разному, но у всех талантливо сложились их творческие судьбы. Но тогда они боготворили великую Анну Андреевну, чье неформальное лидерство в этом кружке в последнее десятилетие ее жизни в какой-то степени вернуло ей Петербург 1910-х годов, атмосферу акмеистского «цеха поэтов».
И когда сегодня снова раздается радикальный плач, стенания о разорванной цепи развития русской поэзии «серебряного века», мне достаточно вспомнить последнюю ахматовскую Плеяду, трагедийную, но богоосвященную судьбу Бродского, чтобы сказать: музам было угодно избрать его на роль наследника, на одно из первых мест в современной мировой и отечественной поэзии: «Все равно — возвращенье, все равно даже в ритме баллад Eсть какой-то разбег, есть какой-то печальный возврат. Даже если Творец на иконах своих не живет и не спит, Появляется вдруг сквозь еловый собор что-то в виде копыт».
Но — стоп. Зачем раздражать многих любителей чистых ритмов и классической чеканки, гармонической строгости и сопротивления хаосу жизни, присущих Блоку, Гумилеву, Ахматовой?.. Конечно же, Бродский не тот наследник, не тот продолжатель традиции, к которым нас приучил классический реализм XIX и начала XX веков. В свою дорогу он взял в хорошем смысле слова аристократизм духа и творческого поведения, внутреннюю свободу от самоуверенных догматов и эстетизм как неслиянный хор знакомых голосов, чтобы опираться на них, строить из них свои длинные и «скучные» метафоры, ставшие «актерами» в трагическом спектакле-катастрофе доживающего свое века: «Представь, что эпос кончается идиллией. Что слова — обратное языку пламени: монологу, Пожиравшему лучших, чем ты, с жадностью, как дрова; Что в тебе оно видело мало проку, Мало тепла. Поэтому ты уцелел».
Метафора Бродского текуча и неуловима, она то похожа на длинную песчаную дюну в пустыне, медленно плывущую в сторону заката, то входит в Британский музей + Эрмитаж + Лувр + маленький музей в небольшом русском городке +… и медленно растворяется в пилигримах, бредущих в Святые места, в античных статуях, в покоях Пенелопы… «Я сижу в своем саду, горит светильник. Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых. Вместо слабых мира этого и сильных — Лишь согласное гуденье насекомых».
Бурный и страшный финиш этого века вызвал рождение генерации поэтов, осознавших необходимость создания нового художественного языка с его протяжными фигурами и сложными речевыми конструкциями, словесными уравнениями со многими неизвестными. Этими величинами наше время кодирует войны, эпидемии, кризисы, экологические взрывы… Сама их масса непосильна для нашей Индивидуальности, мы заставляем себя привыкать к новым массовым формам насилия, лжи, бесконечным политическим обманам, финансово-экономическим скандалам.
И здесь возникает Бродский, но не в роли разгребателя грязи, а в роли одинокого свидетеля, ироника и хранителя наших несчастий: «Греческий принцип маски Снова в ходу. Ибо в наше время Сильные гибнут. Тогда как племя Слабых плодится, и врозь, и оптом».
Новейшая поэзия (по Бродскому) оказалась наиболее устойчивой из всех искусств к разрушительному воздействию времени, ибо современная эстетика — «шум истории, заглушающий или подчиняющий себе пение искусства». Бог мой, но чем же в эти дни и годы может вооружиться поэт, дабы противостоять коррозии духа, самого гуманизма в XX веке? Да языком, обращением к его метафизической природе, той феноменологии духа, которая преодолевает суровые и безнравственные реальности этого времени:»Здесь можно жить, забыв про календарь, Глотать свой бром, не выходить наружу И в зеркало глядеться, как фонарь Глядится в высыхающую лужу».
Этот мир (по Бродскому) стал глобальной империей зла, он опутан сотовыми информационными каналами, способными внушить любому индивиду, что он не их безропотный слуга, а носитель прекрасных масок, чьи перемены помогают спокойно и без особых истерик забыть самое себя: «…я отвечал, лежа лицом к стене. «Как ты жил в эти годы?» — «Как буква «г» в «ого».
Метафора — длинный путь Бродского озонирует и освещает старомодностью культуры наше технотронное пространство в поисках Универсума. Не важно, что его можно и не найти, важно жить и искать. Eго книги стихов не закрыть, не забыть — магия священного бормотанья не отпускает, длится и длится… «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. Только с горем я чувствую солидарность. Но пока мне рот не забили глиной, Из него раздаваться будетлишь благодарность».