Унылая пора, очей очарованье…
Хоть сейчас назову добрых два десятка людей, которые от порога не согласятся со мною. Либо скажут, что очей очарованье — это не для Тюмени.
Да, если брести по улицам, уставя глаза в асфальт, пересчитывая лужи, запинаясь о комья грязи, которые выволок откуда-нибудь из переулков Городища бессовестный грузовик.;
Но поднимите очи горе! Какое червонное золото струится по кронам лип. И пусть солнце прячется за тучами, эти липы сверкают ярче солнца, больно на них смотреть.
В эти дни хорошо улучить минуту и пройтись под дождем по влажным листьям, когда каждый шаг вызывает в памяти золотые пушкинские строки. Сперва простые, из школьной хрестоматии: «Роняет лес багряный свой убор»… А от них строка за строкой приведет тебя к произведению, которое по справедливости должно считаться вершиной пушкинского творчества, вершиною всей русской литературы, да и в мировой сокровищнице найдется немного шедевров, которые могли бы с ним сравниться.
Eстественно, я о самом моем любимом — о романе «Eвгений Онегин». Насмешливо сейчас я вспоминаю тексты школьных и вузовских учебников, определяющих роман как энциклопедию русской жизни. Вовсе нет. Роман этот написан Пушкиным как предостережение самому себе. В романе Пушкин точно предсказал свою собственную судьбу, финал своих отношений с Натальей Николаевной.
Всякий раз, перечитывая изумительную восьмую главу, я не могу не почувствовать ту острую боль, ту смертную тоску, которую предугадал Александр Сергеевич. Предугадал и предсказал тогда, когда еще не было на их семейном горизонте и тени Жоржа Дантеса, когда ничто не предвещало ни увлечения Натальи Николаевны красавцем-кавалергардом, ни жгучей ревности Пушкина, ни его разочарования, которое подтолкнуло его к рубежу на Черной речке.
В последних, недавно обнаруженных, письмах говорится с высокой достоверностью, что Наталья Николаевна стала неравнодушна к Дантесу. И хотя никаких опасных шагов ею сделано не было, поэт, который все чувствует сильнее и острее, чем другие, не мог не ощутить этого чувства. Он увидел под своими ногами — пропасть. Он понял, что ничего уж изменить нельзя. И он шагнул к барьеру. Он ехал на Черную речку умирать. И умер.
Одного не могу понять: как сумел это почувствовать Александр Сергеевич за много лет до того, как оно свершилось? Или мы должны согласиться с другим провидцем — с Лермонтовым?
Не смейся над моей
пророческой судьбою.
Я знал, удар судьбы
меня не обойдет…
Восьмая глава! Нет ничего больнее у Пушкина, нет ничего печальнее. Помните последний разговор Онегина с Татьяной? Eе окончательное и полное признание в любви и столь же окончательный бесповоротный полный разрыв? Eе безоговорочное «да», которое в то же время является бескомпромиссным «нет»?
Я думаю, что обрывки десятой главы и отсутствие девятой вовсе не продиктованы каким-то нелепыми цензурными соображениями. Онегин, поняв, что он потерял все, что должно было составить смысл и содержание его человеческого счастья, должен был умереть. Просто Пушкин, мне думается, не решился написать это. Может быть, побоялся — ведь он был так суеверен и носил в себе предсказание цыганки, которая предрекла ему смерть. Eму было легче поступить так, как он сделал, чем написать об этом своей чеканной, своей шедевральной «онегинской» строфой. Хотя намек на это все-таки содержится все в той же восьмой главе: XL
… Примчался к ней,
к своей Татьяне,
Мой неисправленный чудак.
Идет, на мертвеца похожий…
Впрочем, весь этот минор — не более, чем шутки золотой осени. Над ними б можно посмеяться. Но на моем письменном столе лежит голубоватый пятый томик академического Пушкина, раскрытый на 189-й странице…