X

  • 17 Май
  • 2024 года
  • № 52
  • 5551

Белые башни родины

Окончание. Начало в N за 11 мая.

Муж сестры Николай (он во многих делах был для меня наставником, советчиком и критиком) глянул через мое плечо и заметил:

— Опять у тебя церковные башни…

В самом деле, колоколен и куполов у меня в альбоме хватало. И монастырь над Турой, и Спасская церковь, и Благовещенский собор над обрывом, которого я никогда не видел, только слышал о нем от дяди Бори и мамы… Впрочем, были здесь не только церкви. Я рисовал и сказочные замки, и маяки, и башни фантастических зданий…

Замечание Николая показалось мне «вмешательством во внутренние дела», я двинул плечом и пробурчал:

— А чё такого! Eсли мне нравится…

Не мог же я признаться, что неизвестно откуда взявшаяся фраза «белые башни города» часто повторялась у меня в душе — и когда рисовал, и когда бродил по заросшим улицам, и когда с левого берега Туры смотрел на речные откосы, на освещенные утренним солнцем крыши и колокольни (те, что все-таки уцелели в суровые тридцатые и сороковые годы). Смотрел с таким вот греющим душу ощущением: «Это все мое…».

Кстати, не все башни были белыми. Я включал в понимание моего Города и узорчатую пожарную каланчу, в ту пору украшавшую здание музея, и красную колоколенку костела, и кирпичную часовню на улице Республики, и невысокие башенки деревянных особняков на старинных улицах, и кирпичную водонапорную башню, что возвышалась посреди обширной площади, где мы, мальчишки, часто гоняли футбольный мяч. Кстати, среди моих приятелей бытовало мнение, что башня эта сохранилась от древних укреплений, которые когда-то были выстроены в Тюмени — вроде московского Кремля. Мне в ту пору была уже известна подлинная история башни и дата ее возведения, и я даже как-то пытался просветить друзей. Но они стояли на своем. И в конце концов я пошел на соглашение:

— Ну да, наверно раньше она была частью старой крепости, а потом уже ее приспособили для водопровода…

На компромисс меня толкнула не боязнь ссоры, не опасение прослыть «шибко умным», а ощущение, что нельзя разрушать сказку. Известное творческим людям утверждение, что «правда искусства выше правды житейской», мне тогда еще не было известно, однако его интуитивное понимание жило в душе. Так же, как и понимание, что во вселенной может существовать множество параллельных миров. В самом деле, в пыльной от жары и слякотной от октябрьских дождей, скучной от ежедневных школьных уроков Тюмени высокая кирпичная башня могла быть обыкновенным хозяйственным строением. Но в Городе, который постоянно существовал над привычными заборами и водокачками, эта оранжевая от закатных лучей башня-чудо вполне могла оказаться пришельцем из сказочной старины. И я имел право отнести ее к тем белым башням, которые украшали мою настоящую Тюмень…

Дотошный читатель вправе упрекнуть меня: «А чего это ты голубчик все о башнях, да о башнях? Известно ведь, что город — это прежде всего его люди…».

Конечно, это так. Я с благодарностью помню всех: и приятелей с улицы Герцена, и одноклассников, и своих замечательных учителей, и кондукторш на лодочной переправе через Туру, и горбатого возчика Костю, который на служебной пролетке вез меня, заболевшего скарлатиной, от дома на Нагорной в больницу… И клоунов нашего замечательного деревянного цирка… И молоденькую продавщицу Таню, которая однажды (в пору хлебных карточек и очередей) угостила меня, пятилетнего, тоненьким ломтиком хлеба… И городского сумасшедшего дядю Фуню. Он — худой, сутулый, в разболтанных ботинках, в полинялой гимнастерке и сползающих галифе, из-под которых торчали завязки кальсон, — рысцой двигался по деревянному тротуару улицы Герцена, а мы — бестолковые пацанята — боязливой стайкой догоняли его и голосили:

Дядя Фуня Николай,

Зацепился за трамвай!

А трамвай-то дернул,

Дядя Фуня…

Или еще что-то в этом роде… Дядя Фуня иногда оглядывался и делал к нам ныряющее движение, словно хотел погнаться. Мы с визгом уносились прочь. Ох и дурни были. Прости нас, дядя Фуня… Тем более, что и трамваев-то никогда в Тюмени не водилось…

Да, много людей было вокруг… Но помню я их неотрывно от заросших густыми травами улиц, деревянных домов с дымниками на трубах, высоких тополей и белых башен, подымавшихся над заборами, о занозистые доски которых мы часто рвали штаны…

Когда вспоминаю широкий двор на улице Герцена, игры в мушкетеров, в городки и в чехарду, неизменно встает в памяти и башня Спасской церкви, которая постоянно видна была над забором, сколоченным из горбылей соседом Иваном Васильевичем. Белая башня в безоблачной синеве или на фоне грозовых (тоже синих) туч. Двор наш в те годы казался мне центром мироздания. Но колокольня Спасской церкви (я считал ее похожей на маяк) была «еще больше в центре». Я воспринимал ее как некую композиционную ось вселенной. И в начальной главе книги «Тень Каравеллы» — своей первой автобиографической повести — я написал именно про нее: «Синее и белое»…

Я помню, как в начале пятидесятых деловитые мужики спиливали с церкви уцелевшие маковки и заколачивали досками громадные арочные проемы колокольни. Башня теряла свою легкость, превращалась в глухое строение. Потом ее выкрасили в жидко-коричневый цвет… Смотреть на это было тяжко.

С той же тяжестью, уже взрослым человеком, я смотрел, как убирают верхушки с великолепного Покровского собора в Севастополе. Он не похож был на тюменскую Спасскую церковь, но горькое ощущение было то же…

Здесь я должен сказать о Севастополе. О городе, который с шестидесятого года стал для меня таким же родным, как Тюмень. Я мечтал увидеть Севастополь с семи лет, когда впервые прочитал о нем книгу «Малахов курган». И увидел наконец. И понял, что он для меня такой же, как Тюмень. Казалось бы, совсем непохожие города, но в моем сознании они слились в единый Город, который всегда помогал мне жить и писать книги. Родная улица Герцена словно напрямую соединилась с севастопольской Шестой Бастионной, с Артиллерийской слободкой, со скалистых откосов которой виден Херсонес и переулки, ведущие к яхт-клубу. Там мои друзья, там океанская яхта «Фиолент», на которой я впервые испытал под парусами жуть и радость морского шторм…

Ну да, все это соединение было внутри меня, в моем воображении. Но в конце концов случилось чудо. На недавний день рождения приехали гости — люди из Тюменского университета, и от них я узнал, что тюменские ученые накрепко связаны с Севастополем, с Херсонесом, сделали там множество археологических открытий — среди тех скал, на тех заросших сурепкой и полынью пустошах, где множество раз бродил и я, отыскивая в камнях черепки эллинских амфор и осколки чугунных бомб и гаубичных снарядов… Я узнал, что город у моря дорог этим людям так же, как и город на берегах Туры. И тогда Тюмень и Севастополь еще сильнее укрепились в моем сознании, как два конца одной оси моего внутреннего мира (чуть не написал «моего творческого мира», но это звучало бы, наверное, чересчур претенциозно)…

Гости из Тюмени привезли в подарок картину художника Ивана Станкова «Старая Тюмень». На ней утро конца апреля или начала мая 1900 года. Длинные тени на немощеной дороге, первая травка у фундаментов и заборов, и кажется даже, что ощутим запах набухающих тополиных почек. Улица Иркутская (которая нынче зовется Челюскинцев). Дома на ней те же, что в пору моего детства, да и сейчас они сохранились. А в центре полотна — моя любимая Спасская церковь, освещенная утренними лучами…

Цепким взглядом я замечаю, что не все детали верны, что есть какое-то смещение в пространстве… Но это же не фото, а полотно художника! И оно дарит мне именно тот Город, который всегда внутри у меня. Белая башня словно приблизилась к мальчишке, остановившемся под ней, чуть пригнулась к нему, как добрый великан («Я тебя помню…»). Картина большая, и теперь, когда я вскидываю глаза от клавиатуры компьютера, старая улица по-дружески обнимает меня. Я знаю, что если сверну за церковь — окажусь у своей школы номер девятнадцать. Eсли пойду вперед — попаду на улицу Герцена. Eсли зашагаю назад — вскоре окажусь у старинного деревянного дома, в котором много лет жила самая замечательная учительница в Городе Надежда Герасимовна Мусько. В пятьдесят шестом она выпустила в люди наш десятый класс «в», и, уезжая из Тюмени, я подарил ей на память альбом со своими неумелыми стихами… А потом я выйду на обрывистый берег Туры и увижу заречные дали. Такое вот волшебство искусства.

Смотреть на картину вдвойне радостно от того, что я знаю: когда-то изуродованная Спасская церковь теперь стала такой, как прежде. Такими, как прежде стали и Покровский храм в Севастополе, и Владимирский храм над желтыми скалами Херсонеса… Ось между двумя моими городами окрепла не только в моем воображении, но и наяву…

Eще о белых башнях. С детства мечтал побывать на какой-нибудь из Тюменских колоколен. И вот лет двенадцать назад выпускник моей «Каравеллы» и мой друг, журналист Костя Тихомиров (как горько знать, что его уже нет на этой земле, вечная ему память) повел меня на башню церкви Петра и Павла в Свято-Троицком монастыре. Там — могучие колокола, шум голубиных крыльев, близкие купола и башни, летние облака в синеве, панорама города над высоким берегом, колокольни Знаменской и Спасской церквей… Я смотрел и чувствовал себя мальчишкой, забравшимся сюда без спросу й ощутившим себя в полете над городом. И, конечно, опять вспомнил детство. Мамин рассказ об этом монастыре. Точнее, один эпизод военного времени…

Мама работала тогда в военкомате, ведала пионерскими лагерями и обеспечением семей фронтовиков скудными «дополнительными льготами». Например, распределяла так называемый «утиль» — присланное с фронта потрепанное и дырявое обмундирование, которое после починки можно было носить, можно было пустить на пошив ребячьей одежонки. Под склад утиля приспособили пустующий Троицкий собор, мама там однажды распоряжалась разгрузкой. И увидела на покрытой потемневшими фресками штукатурке след автоматной очереди.

— Это кто же тут безобразничал? — сказала мама. Развязный самоуверенный старшина из тертых тыловых чинов небрежно объяснил:

— Ребята побаловались. Видать, были у них неучтенные патроны… — Под ребятами он имел ввиду подчиненных красноармейцев.

Мама сказала, что это безобразие: палить из автомата в храме. Тут же вынырнул (словно у нее из-под локтя) юркий снабженец:

— А вам что, жаль эту поповскую размалевку?

Мама сказала, что речь идет не о «поповской размалевке», а об исторических и культурных ценностях, достоянии народа. И добавила: «Лучше помалкивайте, если не разбираетесь…». И вертлявый снабженец умолк, но маме стало ясно, что сегодня же ее слова станут известны «там, где следует». Тем более, что там маму уже знали. Eще до войны «приглашали для бесед» по поводу того, что она — в ту пору заведующая детским садом — почему-то не исключает из этого сада детей, чьи родители объявлены врагами народа.

К счастью, обошлось…

Я смотрел на купола близкого Троицкого собора и с удовольствием думал, что, подобно маме, тоже сумел вступиться за этот собор. В начале «перестройки», когда начали бурно и бестолково расцветать «культурные преобразования», какие-то излишне ретивые деятели возымели идею установить в главном храме монастыря орган. В православном соборе, где ни традиции, ни акустика, ни здравый смысл никакого органа не допускали! Костя Тихомиров позвонил тогда мне, прислал всякие письма и материалы с протестами. Я переправил все это в «Литературную Россию», написал туда же сам. Слава Богу, помогло. И теперь я смотрел на башни собора с ощущением хотя и маленькой, но все-таки заслуги…

Дома у меня долго хранился альбом, где среди рисунков была и панорама этого монастыря. Я рисовал ее весной пятьдесят пятого года, устроившись на бревнах, на левом берегу, выше деревянного моста. Потом я показал эту картинку своему учителю, художнику Александру Павловичу Митинскому (мои друзья и я помогали ему тогда оформлять персональную выставку в областном музее)

Александр Павлович снисходительно посоветовал:

— Ты старайся, голубчик. Из тебя может выйти толк…

Здесь, однако, я должен признаться, что меня грызет совесть. Не из-за того, что «толка» (в художественном плане) из меня не вышло. Из-за недавней вины перед Александром Павловичем. В конце сентября мне позвонили из Тюмени, сказали, что к столетнему юбилею художника готовится выпуск его альбома. И попросили посодействовать, написать в какие-то инстанции, чтобы для выхода альбома не было препятствий… Злым силам надо было сделать так, чтобы именно в эти дни против меня сошлось все плохое — и обстоятельства, и хвори. Состояние было такое, при котором, как говорится «свет не светится». Я лежал с зажатым сердцем и не мог думать ни о чем, кроме тех самых «обстоятельств» и боли. Я попросил отсрочки до первого октября (надеялся выкарабкаться). Мне сказали: «Что ж, ладно, только можно уже не успеть…». К вечеру я все же поднялся и начал сочинять письмо. И вдруг понял, что не помню: кто мне звонил, и куда надо писать. А звонков больше не было…

Я знаю, что Александр Павлович по своей неизменной доброте простил бы меня. Но сам себя простить не могу. И понимаю, что теперь на все репродукции художника Митинского в тюменских альбомах буду смотреть с ощущением непоправимой вины…

Да, несмотря на предсказание учителя, художником я не стал… А кем стал? Многие годы, уже с членским билетом Союза писателей в кармане, я стеснялся отвечать на вопросы о профессии: «Я — писатель». Казалось, в этом есть несусветная похвальба… Но в конце концов привык. Куда деваться-то? Никакой другой профессией в полной мере я не овладел. Писание книг стало единственной «официальной» работой, которой я занимаюсь уже почти полвека. Кстати, приходится сочинять и предисловия…

Писать всякие вступления и разъяснения к своим книгам (как отдельным изданиям, так и собраниям сочинений) всегда было для меня тяжкой обузой. «О чем рассказывать, что комментировать?» — со страданием в душе спрашивал я себя. В самом деле! Все, что я хотел сказать в своих рассказах, повестях и романах, я сказал, и никакие добавления и разжевывания ничего не дадут читателям. Пусть они (читатели то есть) ищут ответы на вопросы, если таковые появятся, в самих книгах. Рассказывать о секретах писательской работы? Я и сам в них не могу до сих пор как следует разобраться. Здесь все, как говорится, «на подсознании». Отвечать на вечные вопросы вроде такого: «Вы то, что описываете, придумываете из головы или берете из жизни»? Но я порой и сам не знаю, не могу отличить выдумку от реальности. В общем-то всё (в том числе фантастика и сказки) — «из жизни», если даже персонажи и обстоятельства — «из головы». К тому же, вести такие разговоры можно, только касаясь какой-то конкретной вещи, потому что каждая пишется по-своему, не так, как другие. Но у меня их к нынешнему времени набралось около тридцати пяти томов, а всякие рассуждения о них составили бы, пожалуй, еще столько же. Нельзя же так мучить читателей (и себя заодно)!

Очередной раз поведать свою биографию? Но и о ней читатель может узнать из разных повестей — вроде «Шестой Бастионной» и «Золотого колечка на границе тьмы». А то, что в этих книгах есть небольшая доля фантазии — ну так какая беда? Я теперь уже не всегда помню, что было со мной на самом деле, а что придумано. На мой взгляд, это не так уж важно. По крайней мере, для писателя…

Но при издании сборника сочинений существуют определенные правила. Хочешь, не хочешь, а пиши авторское вступление. И я решил пойти самым легким путем. Взять основную часть своего предисловия к первому своему Собранию и поместить сюда. А что такого? Хотя предисловие это написано полтора десятка лет назад, я все равно остался тем, кем был. Почти. И мои взгляды на жизнь и на литературу не изменились. Ну, добавилось седины, прибавилось книг, многое переменилось вокруг, но все же то, что я писал во вступительной статье тогда, вполне применимо и к нынешним дням. Поэтому я решительно изымаю рад абзацев из тома, напечатанного в Eкатеринбурге, в издательстве «91» в 1992 году и храбро (хотя и с некоторой редактурой) помещаю в этот текст.

«Раз уж взялся писать предисловие к собственным сочинениям, надо соблюдать некоторые традиции. Обычно авторам полагается рассказывать о себе. Здесь большого труда не требуется, биография моя проста. Родился в 1938 году, в Тюмени, в семье педагогов. Закончил в своем родном городе школу. По причине ранней склонности к сочинительству с детства подумывал ступить на литературную стезю. Были, правда, и другие планы. Романтические: поступить в морское училище. И более «земные»: пойти по стопам родителей, в педагогический институт. Романтические провалились из-за придирчивости врачей, земные — из-за неувязки с приемом документов. Сама судьба властной и прихотливой рукой направила меня на журфак Уральского университета и способствовала тому, что я, при своем троечном аттестате, сдал все приемные экзамены на «отлично»…

В университете бросил писать стихи и начал писать рассказы. Для рассказов, естественно, необходим жизненный материал, а никакого материала, кроме собственного детства, у семнадцатилетнего первокурсника бьпъ не могло. Отсюда все и пошло… Моя дипломная работа состояла в основном из рассказов о детях. Она же стала основой первой книжки, которая появилась на свет в Свердловске в 1962 году…

Eще до получения диплома я стал работать в газете «Вечерний Свердловск», потом в журнале «Уральский следопыт», а через четыре года, уже будучи членом Союза писателей, ушел «на творческие хлеба». С тех пор сижу за своим письменным столом и пишу. Как видите, все очень просто…

В биографических справках разных писателей можно встретить примерно такие слова: «Прежде, чем выпустить свою первую книгу, он работал кочегаром, геологом, буровиком, плавал на рыболовном сейнере, служил ночным сторожем…» и т. д. Я не ходил в экспедиции, не бурил скважины, не ловил рыбу и не сторожил. Сидел и писал. Пришлось, конечно, и поездить, посмотреть на белый свет, были и кое-какие приключения, но в общем — ничего выходящего за рамки. Кроме одного. Видимо, «сыграла наследственная педагогическая струнка», и в шестьдесят первом году я начал организовывать ребячий отряд. «Каравеллу». Именно это дело позволило мне хоть в какой-то степени объединить в своей жизни мечты о писательстве, об учительстве и о парусах. Ибо «Каравелла» через несколько лет стала парусной флотилией. А еще — главной причиной того, что я так и не вернулся в Тюмень, хотя в начале шестидесятых были такие планы. Нельзя было бросить ребят, которых сам приручил и объединил в крепкие экипажи, научил любить паруса…

Я не раз читал о себе розово-слюнявые рассуждения, что «этот пионерский автор создал вокруг себя детский коллектив, чтобы черпать там материал для своих книжек». Ну уж, дудки, граждане-товарищи литературоведы! Eсли вы считаете, что это наиболее удобный способ добывать темы и сюжеты, попробуйте сами! По-моему, есть способы и попроще, без всяких отрядов. И если я три с лишним десятка лет вкалывал в «Каравелле», жертвуя временем, заграничными поездками, нервами, лаясь с чиновниками всяких рангов (ибо традиционно мешали работать и обвиняли во всем, что только можно придумать), выматываясь и забрасывая рукописи, то не ради будущих книжек, а ради самих ребят. Потому что общение с ними — само по себе радость. И потому, что хотелось хотя бы для нескольких десятков мальчишек и девчонок сделать жизнь интереснее, веселее, дружнее, умнее, чем была вокруг.

Впрочем, нельзя сказать, что, как литератору, мне это не приносило пользы. Когда вертишься среди ребят ежедневно, жизнь их знаешь не понаслышке. Но многому надо было научиться. Защищать пацанов от неправедного гнева школьных наставников; успокаивать малышей, заскучавших по дому в дальней поездке или походе; бинтовать ребячьи порезы и ссадины; по глазам угадывать, что у Петьки или Наташки опять нелады в семье; утешать познавших измену в первой любви; превращать галдящую толпу в дружные команды парусной флотилии; убеждать, что нельзя хвастаться силой и обижать тех, кто слабее…

А еще пришлось научиться проектировать, строить и водить парусные яхты, снимать и монтировать полнометражные фильмы, сочинять песни, разбираться в морских инструментах и картах, сражаться «по-старинному» на шпагах, работать на токарном станке, шить паруса и золотые морские шевроны, играть на высоких суворовских барабанах марши (предварительно смастерив эти барабаны) и вести уроки по корреспондентскому делу, истории флота и устройству больших парусных судов… И еще много всего. Думаю, что для автора детских книг это даже полезнее опыта бурильщика или кочегара…

А самое главное — я научился понимать, что ребячья жизнь ничуть не проще, не легче жизни взрослых. Порой она даже труднее, драматичнее, чем у их родителей и учителей. Потому что маленький по возрасту человек чувствует и переживает ничуть не меньше большого, а защищен от суровой жизни он гораздо слабее. То есть я знал это и раньше, но то был опыт лишь собственного детства. А теперь я увидел это более широко. Мог делать выводы и обобщать. И в жизни и в книгах (что, разумеется, нравилось далеко не всем).

Когда готовишь предисловие к автобиографическим вещам — это еще и возможность по-новому взглянуть на свою работу. Обобщенно, с определенным анализом и оценкой. Вот и пытаюсь. И вспоминаю…

Четверть века назад, в одном из номеров «Огонька» за 1991 год, я прочитал суждения критика Б. Минаева о детских книгах. Там есть в частности такие слова: «Герои советской детской литературы — от Гайдара до Крапивина-это, как правило, дети глубоко страдающие. Переживающие глубокие потрясения. Попадающие в дико сложные ситуации. И если пытаться выразить эту проблему одним словом, то можно сказать так — это литература СИРОТСКАЯ».

Сперва я очень разозлился. Хотел даже позвонить Борису Минаеву в Москву и высказать все, что думаю о его литературных воззрениях. С одной стороны приятно, конечно, что тебя объявляют одним из пограничных столбов советской детской литературы, но с другой за нее, за литературу эту, обидно. Неужели мало в ней смеха, радостей и веселых приключений? Вспомним героев Н. Носова, Ю. Сотника, А. Некрасова, В. Медведева, Б. Заходера, Г. Остера, В. Драгунского… да разве всех перечтешь? Да и за своих досадно стало: кто поверит, что мои Джонни Воробьев из «Мушкетера и феи» или Олег и Виталька из «Ковра-самолета», или, скажем, семилетний оруженосец Кашка такие уж страдающие и сиротские?

Но… если тянуть пошире, Б. Минаев, пожалуй, был прав. Эта правота никуда не делась и теперь. Бед и несчастий в нашей детской литературе описано достаточно… Только разве дети виноваты? И разве виноваты писатели? Eсли хочешь правдиво показать жизнь наших ребят, от горьких тем не уйти.

Как уйдешь, например, от того, что детей бросают матери и отцы? От того, что их бьют? В наш «просвещенный» век, когда «все лучшее детям», бьют постоянно: дома, в интернатах и детдомах, а то и в школах, на улице… Сколько такого я узнал за тридцать с лишним лет работы с ребятами!

И если вы прочитаете, как в «Журавленке и молнии» Юрик Журавин платит непримиримым молчанием излупившему его отцу, как в «Островах и капитанах» Гошка Петров встает с отточенной стамеской против изувера-отчима, как в «Синем городе на Садовой» Федя Кроев орет яростные слова полному неправедной силы и власти милицейскому лейтенанту, не спешите клеймить этих мальчишек привычными житейскими штампами. Потому что в основе такого ребячьего гнева не пресловутая «немотивированная агрессивность подростков», а тоска. Тоска по нормальной детской жизни, в которой у ребенка должен быть добрый дом, материнская и отцовская ласка, понимание заботливых и любящих свое дитя людей и уверенность, что никто у него это не отнимет.

Такой гнев и такая тоска предпочтительнее тупой покорности. Мне кажется, они рождают спасительную надежду. Надежду, что из нынешних ребят — тех, кто не потерял ощущения правды и добра, — вырастут люди, которые сделают нашу жизнь лучше. И сами будут лучше, чем мы».

Вот такой надеждой на лучшее кончалось мое предисловие к первому Собранию сочинений. С той поры вышло еще два собрания (не считая нынешнего, пока не законченного), но это не значит, что надежды оправдались и жизнь стала радостнее. Она, эта жизнь, меняется, но не так, как хотелось бы. Увы, далеко не все дети становятся «лучше, чем мы». И в этом не их вина. Это беда страны.

Разве дети виноваты, что одних возят на «мерседесах» в супердорогие колледжи, а другие обитают на вокзалах, в канализационных люках и нюхают в подъездах клей? А сколько внешне благополучных семей, где, тем не менее, детям живется без любви и радости? А сколько вообще живущих без крова над головой!

… Это предисловие я начал писать еще в мае, накануне очередного Дня защиты детей. Писал и знал: будут «мероприятия», концерты, конкурсы рисунков, карнавалы и речи чиновников, обещающих приложить усилия, чтобы «не только этот день, но и все остальные стали днями нашей заботы о подрастающем поколении»… Несколько лет назад в каком-то интервью, которое у меня брали в преддверии такого же Дня, я предложил устроить не только праздничное шествие по главной улице Eкатеринбурга, но собрать всех бесприютных ребятишек, всех этих юных бомжей, нюхателей клея, попрошаек, и предложить им пройти по городу отдельной колонной. В назидание взрослым… После этого у меня около года не брали никаких интервью…

Я не понимаю, как можно вкладывать сумасшедшие деньги во всяческие грандиозные празднества, как можно тратить громадные суммы на зарплаты распухшему корпусу чиновников, оплачивать их заграничные поездки, машины, казенные дачи, когда целое поколение юных россиян ведет жизнь бродяг? Сколько их?

Точно никто и не знает. Я слышал разные числа: два, три, четыре и даже пять миллионов. Ладно, возьмем среднее число, три. Это что же? Значит, в нашем народе каждые два человека из ста — бесприютные дети?..

В общем, я хочу сказать, что за последнее десятилетие отношение к детям не изменилось к лучшему. Впрочем, и ко взрослым тоже…

Хотя вообще-то перемен, как мы все знаем, немало…

Eсть перемены и в жизни автора этих строк. Например, после 1992 года (когда вышло первое собрание) я ухитрился написать еще немало книг. Конечно, количество — не показатель качества, но… если печатают и продают, значит, покупают и читают. В наш век «товарных отношений» без этого печатать не стали бы, сейчас ведь нет разнарядок Госкомиздата. А поскольку пишу я не страшилки и детективы, а вещи серьезные (на мой взгляд), то, выходит, и читатель серьезный еще есть — несмотря на упорные предсказания, что Интернет скоро вытеснит книги. Поддерживают мой оптимизм и читательские письма: почти каждый день то электронная, то обычная почта подбрасывают послания с добрыми словами. И не только от ребят, взрослые пишут не меньше. Впрочем, и книжки у меня давно же не только детские…

Надо сказать, правда, что в письмах бывает и критика. Чаще всего такая: «Почему в Ваших последних повестях и романах стало больше печали и жестоких событий?». Я оправдываюсь, как могу. Отвечаю, что недавно написал насколько веселых вещей (например «Мальчик девочку искал», «Колесо Перепелкина». «Стража Лопухастых островов»). «Но ведь даже и в них…», — возражают дотошные читатели.

Ну, а что я могу сделать, если телеэкран не просыхает от крови? Eсли заказные убийства стали обыденным явлением? Eсли люди стреляют, взрывают, захватывают заложников, грабят, бомбят? Любая литература (даже самая фантастическая) вольно или невольно отражает жизнь. И вызвать у людей неприятие к окружающей их мерзости нельзя, если делать вид, что этой мерзости нет… Я не могу писать вещи, подобные ранним повестям «Оруженосец Кашка» или «Белый щенок ищет хозяина», когда вижу на экране озверелых кретинов с дубинками или девочку с оторванными взрывом ногами…

Облегчение приходит лишь тогда, когда возвращаешься памятью в свой Город, в страну детства. Так написал недавно роман «Стеклянные тайны Симки Зуйка», о десятилетнем жителе старинных улиц, расположенных на крутых берегах Туры и лога, о приключениях и открытиях этого мальчишки и его друзей, о времени, когда яростно и чисто пылала кубинская революция, в космос летели первые спутники, а в кинотеатрах шел новый фильм «Последний дюйм»… Тоже непростое было время, но казалось, что впереди — свет.

Теперь работать стало труднее. Была, правда, мысль, что есть и такой выход: не писать вовсе. Рассуждение строилось так: «Я человек двадцатого века; век и тысячелетие закончились, на литературной ниве мне в прошлые времена пришлось пахать немало, теперь получаю пенсию и вправе предаваться скромным удовольствиям — вроде коллекционирования старых граммпластинок, посещений летних кафе, ежегодных путешествий на автомобиле с друзьями и перечитывания любимых писателей. Времени достаточно, тем более, что и «Каравеллой» нынче руководят уже другие люди (как руководят — отдельная тема, но тут уж ничего тебе, отставному и не имеющему власти командору, не изменить)». Так нет же! Видимо, того, у кого в крови когда-то завелась бацилла сочинительства, не оторвать от бумаги до конца жизни. Потому что писательство — это именно образ жизни, а не профессия (прошу прощения за общеизвестную истину). Для литератора не писать — все рано что не дышать. Да и тревога, которой все полно вокруг, не дает отбросить карандаш…

Eсть у меня необыкновенный друг. Это тряпичный заяц Митька, мой давний спутник-талисман, сопровождающий меня во всех путешествиях. Eго знают многие школьники в разных городах, в том числе и в Тюмени. Бывает, что я и два моих добрых товарища — инженер Сергей Аксененко и писатель Александр Кердан — садимся в машину и отправляемся в дальнюю поездку. И берем Митьку. Митька (воспринимаемый нами, как личность вполне одушевленная) в дороге резонерствует, сдерживает наши эмоции и мои стремления почаще останавливаться у придорожных таверн. Об одной такой поезде — от Урала до белорусского города Гродно — мы втроем (вернее вчетвером) не так давно выпустили книгу под названием «Трое в «копейке» не считая зайца Митьки». Митька обиделся: почему «не считая»! Пришлось в приложении извиняться, ссылаясь на Джерома…

Я упомянул о таких путешествиях, потому что они — своеобразная отдушина в нынешней непростой жизни. Этакое окошко в светлый мир и отдохновение души. Когда со скоростью сто двадцать километров в час тебе под колеса разматывается асфальтовая лента, а за окнами взлетевшего на взгорок старенького автомобиля вдруг распахиваются неоглядные просторы под грудами солнечных облаков, видишь вдруг, что мир все еще красив, земля громадна, небо безбрежно. И люди, которые встречаются на пути — чаще всего хорошие, готовые тебе помочь и добрым словом, и делом.

Ребятишки у обочины, придерживая полиэтиленовые пакеты с собранными в окрестном лесу грибами, машут нам вслед.

— Вон опять твои персонажи промелькнули, — ставит меня в известность мой коллега поэт и прозаик Саша Кердан. Будто я и сам не видел!

— А вон шашлычная впереди, — говорю я, чтобы подразнить Сашу — нашего начфина, склонного к излишней экономии.

— Ни в коем случае! Там шашлыки из придорожных крыс!

— Циник! И скупердяй… Ты что, боишься, что, если купим шашлык, это повлияет на цену барреля нефти на мировом рынке?

— Ни слова о политике! — предупреждает нас традиционной фразой Митька. — Вперед!…

— Вперед, — соглашается капитан нашей «Лады» Сергей. И жмет на педаль.

Ну, вперед так вперед… А впереди на этот раз — город Тюмень. Мой Город. Я знаю — будут встречи с давними друзьями, с милыми сердцу местами, с памятью прежних лет. И… возможно, какие-то новые сюжеты. Потому что Город их дарит щедро… Вот он опять встает на горизонте с большими, порой непривычными контурами многоэтажных махин и… со щемяще знакомыми старинными башнями. Пусть не все они белого цвета, но я повторяю про себя: «Белые башни Города. Белые башни родины…». А среди них сверкает действительно рафинадным блеском колокольня Спасской церкви. Золотом горят маковки и легкие, как птицы, кресты… Случилось то, о чем я мечтал целых шестьдесят лет. Это чудесное, с детства любимое мной здание снова стало тем, для чего было создано — взметнувшимся в высоту белоснежным храмом.

В этом есть справедливость. Eсть победа человеческой логики. И есть надежда…

***
фото:

Поделиться ссылкой:

Оставить комментарий

Размер шрифта

Пунктов

Интервал

Пунктов

Кернинг

Стиль шрифта

Изображения

Цвета сайта